Муж, преисполненный козней различных и мудрых советов.

(Илиада. III, 202)

Когда я вернусь – ты не смейся! -

когда я вернусь…



Не сравнивайте жизнь со смертью, песнь с плачем, вдох с выдохом и человека с божеством – иначе быть вам тогда подобным Эдипу Фиванскому, слепому в своей зрячести, отцеубийце и любовнику родной матери, добровольно ушедшему в царство мертвых близ рощи Эвменид, преследующих грешников, ибо непосилен оказался Эдипу груз бытия.

Не сравнивайте жизнь с жизнью, песнь с песней, вдох со вдохом и человека с человеком – иначе быть вам тогда подобным Тиресию-прорицателю, зрячему в своей слепоте, провидцу света будущего, обреченному на блуждание во мраке настоящего, чья смерть пришла в изгнании и бегстве, близ Тильфусского источника, ибо пережил Тиресий время свое.

Не сравнивайте жизнь с плачем, песнь с божеством, смерть с выдохом и вдох с человеком – иначе быть вам тогда подобным солнечному титану Гелиосу-всевидцу, кому ведомо все под меднокованным куполом небес, но чей путь от восхода к закату, день за днем и год за годом, неизбежней и неизменней грустного жребия хитреца-богообманщика Сизифа: от подножия к вершине, а после от вершины к подножию, и так во веки веков.

Не сравнивайте плач со вдохом, жизнь с песней, выдох с человеком и божество со смертью – иначе быть вам тогда подобным дикому циклопу Полифему-одноглазу, пожирателю плоти, но кол уже заострен, дымится древесина, обжигаясь на огне, и стоит на пороге вечная слепота, когда поздно будет ощупывать руками многочисленных баранов своих.

Не сравнивайте ничего с ничем – и быть вам тогда подобным самому себе, ибо вас тоже ни с чем не сравнят.

А иначе были вы – все равно что не были…

Итака
Западный склон горы Этос; дворцовая терраса
(Кифаредический ном)


Факел, ночь, последнее объятье,
За порогом дикий вопль судьбы…
А. Ахматова

Я вернусь.

Слышите?..

Они не верят. Никто. Деревья за перилами – каждым листом, каждой каплей ночной росы на этом листе. Птицы на ветвях – каждым озябшим перышком. Небо над птицами – наимельчайшей искоркой во тьме. Не верят. Небо, звезды, птицы, деревья. Море бьется о скалы – не верит. Скалы безмолвно смеются над морем – не верят. Я не осуждаю их. Есть ли у меня право на осуждение, если я и сам-то не верю?

Я вернусь.

Я, Одиссей, сын Лаэрта-Садовника и Антиклеи, лучшей из матерей. Одиссей, внук Автолика Гермесида, по сей день щедро осыпанного хвалой и хулой, – и Аркесия-островитянина, забытого едва ли не сразу после его смерти. Одиссей, владыка Итаки, груды соленого камня на самых задворках Ионического моря. Муж заплаканной женщины, что спит сейчас в тишине за спиной; отец младенца, ворочающегося в колыбели. Герой Одиссей. Хитрец Одиссей. Я! я…

Вон их сколько, этих «я». И все хотят вернуться. Еще никуда не уехав, они уже хотят вернуться. Так может ли случиться иначе?!

Не может.


…Над западными утесами болтается неприкаянная звезда. Все остальные звезды оставили ее, бросили на произвол судьбы во тьме полуночи, и зеленый глаз отчаянно подмигивает мне: эй! тля-однодневка! видишь ли?! Вижу. Подмигиваю в ответ. Вино в чаше кислое, пенистое; сегодня я пью свое вино, дар бедных итакийских виноградников, хотя в подвалах пылятся амфоры, достойные вожделения записных пьяниц из Дионисовой свиты. Пусть их пылятся… Хмель бродит вокруг, не решаясь приблизиться, обнять, закружить голову. Я вообще плохо умею пьянеть. Я ничего не умею хорошо, кроме как возвращаться.

Делитесь.

Только после не жалуйтесь, потому что я вернусь. Не знаю, вернетесь ли вы, не знаю, будете ли счастливы своим возвращением – я знаю другое.

Перила холодны под пальцами.

Я вернусь.


Берег со стороны бухты взрывается раскатами хохота. Множество луженых глоток изрыгают счастье быть живым, счастье предвкушать завтрашний день, который (о, несомненно!) будет удачней сегодняшнего и уж наверняка трижды удачней вчерашнего.

Это мой шурин Эврилох. Шальной Эврилох, буян и забияка, с кем я дрался в детстве за право убить Лернейскую гидру. Гидра шипела в корзинке – пять желтоголовых ужей, пойманных в расщелине; гидра шипела, а мы катались с Эврилохом по траве, напрягая мальчишеские тела, пока мне не стало скучно.

– Я Геракл! – Он вдавил мои лопатки в жухлую зелень, вскочил и принялся плясать, размахивая самодельным дротиком. – Я Геракл! Истребитель Чудовищ!

Я лежал и смотрел в небо. Он был Геракл, а мне было скучно. Нет, иначе: мне стало скучно. Поперек детской потасовки; в середине игры. Со мной так случалось и раньше. Говорят, я родился слабоумным; говорят, я прогневал богов, но они вняли родительским мольбам и вернули мне рассудок. Рассудок, который временами превращался в холодное, безжалостное лезвие, отсекающее все лишнее.

Например, гидру – пять бессмысленных ужей.

– Я Геракл! – Эврилох наконец обратил на меня внимание, подумал и смилостивился. – А ты… ты… Хочешь, ты будешь Персеем? Сначала я убью гидру, а потом мы пойдем на берег, и ты убьешь Медузу?

– Не хочу. – Я действительно не хотел. – Персеем не хочу. Я буду гидрой. И ты меня убьешь. Ладно?

Эврилох долго молчал. А потом бросил дротик и с ревом убежал домой. И вот сейчас, спустя тринадцать лет, он горланит из ночной прохлады:

– Тысячу! Я убью тысячу врагов!.. я! убью!..

Наверное, ему просто нравится слово «тысяча». Оно окрашено в царский пурпур, это слово, оно сияет золотом. «Тысячу воинов в шлемах из бронзы поверг он, влекомый отвагой!» – аэды будут славить подвиги Эврилоха, исходя слюной вдохновения. Если убивать по врагу в день… Нет, три года – это слишком долго. Пускай убивает каждый день по три, пять, десять врагов!

Тогда я вернусь быстрее.

Двенадцать кораблей ждут рассвета. Рассвета, попутного ветра, туго натянутых парусов или, на худой конец, дружных взмахов веслами. Каждая скорлупка готова вместить полусотню вот таких неугомонных Эврилохов – всех вместе, на круг, едва ли не вдвое меньше, чем собирается убить мой друг детства. Наверное, надо мной будут смеяться, когда мы доберемся до Авлиды – места общего сбора. Наверняка будут. По слухам, только я да Аякс-Большой предводительствуем жалкой дюжиной судов. Только моя Итака и его Саламин являют миру свое ничтожество.

Пусть смеются.

А я засмеюсь вместе со всеми. Нет! – я засмеюсь громче всех, хлопая себя по ляжкам, сгибаясь в три погибели, и предложу сосчитать: если каждый мой Эврилох убьет по тысяче врагов, то хватит ли у троянцев жертв на всех остальных, смехолюбивых и медношеих героев?

Я всегда умел отвечать быстро и обидно.

Порок? достоинство? кто знает?!

Полагаю, в этот момент мелкой, дрянной победы мне станет скучно. Наверняка станет. Я дождусь, когда их глаза перестанет затягивать поволока недоумения, когда одни начнут командовать, другие – подчиняться, а третьи примутся добросовестно мешать и тем, и другим; я отойду в сторонку, присяду на корточки и буду долго смотреть на людей, собравшихся многотысячной толпой для единственной цели – самоубийства.


– Я убью тысячу врагов!.. – оглушающим беззвучием повиснет над морем голов. – Я!.. тысячу!..


Срезанные колосья – вот вы кто. Клыки дракона уже упали в борозду, пустили корни, пробились ростками, и вот вы все поднялись из-под земли чудовищным урожаем: в броне, ощетинившись жалами копий, до краев налитые соками жизни. Но серп наточен, и жнецы выстроились на краю богатой нивы. Я с вами, братья мои, я один из вас, колос меж колосьев, только вы полагаете, будто уезжаете, а я знаю, что возвращаюсь.

Я вернусь.

Мне просто очень не хочется в одиночестве качаться на ветру, на черных просторах опустелой нивы; не хочется, но если даже и так, я согласен.

Последний глоток отдает тоской. Кислой, слегка терпкой тоской – и еще уверенностью, что я неправильно провожу последнюю ночь дома. Эта уверенность мерзко скрипит, песком на зубах, рассохшейся дверью, острием стилоса по вощеной табличке; мне кажется, где-то там, в черной ночи, хитрый аэд-невидимка записывает каждый мой вдох и каждый выдох, отдающий хмельной кислятиной. Что ты пишешь, аэд? о чем? зачем?! Ты же не знаешь обо мне ровным счетом ничего! ничегошеньки!.. в твоих россказнях у меня вырастет кудлатая бородища, насквозь прошитая сединой, по лбу разбегутся борозды морщин, а левый глаз прищурится то ли лукаво, то ли просто из-за шрама на скуле! Аэд, ты будешь врать и скрипеть, скрипеть и врать, покрывая меня коростой лет и струпьями мудрости, словно нищего у рыночных ворот – чтобы у слушателей раскрывались рты от изумления, чтобы тебе в миску падали не обглоданные кости, а жирные куски свинины, чтобы тебе дали хорошенько отхлебнуть из пиршественного кратера, а потом дали отхлебнуть еще разок…

Или ты скрипишь вовсе не ради этого?

Тогда – ради чего? И ради чего скриплю я – скучный человек девятнадцати лет от роду, герой поневоле, более всего желающий, дабы его оставили в покое, и знающий, что это желание неосуществимо? Беззвучный хохот царит над миром, надо мной, над всеми моими мечтами и всей моей реальностью; когда я узнаю имя весельчака – реальность неожиданно станет мечтой. Многоопытному мужу, преисполненному козней различных и мудрых советов, не так уж страшно встречаться со смертью, с Танатом-Железносердым, единственным из богов, кому противны жертвы; многоопытному мужу вполне пристало быть убийцей или убитым, обманщиком или обманутым, но если плащ твоей юности еще не истрепан ветрами…

Ветер ерошит мне волосы.

Я вернусь.


– Радуйся, милый!.. это я…

Это тишина за спиной. Перестал ворочаться мой сын, засопел с беззвучным блаженством; дремотный всхлип жены растворился во мраке, умолкли птицы на ветвях, затаилось море внизу, раскаты хохота стекли по гальке в соленую пену прибоя; и воцарившаяся тишина ласково шепнула мне:

– Радуйся, милый!.. это я…

Я не ответил.

А что, собственно, нужно было ответить?

Прошуршали легкие, невесомые шаги. Две ладони легли мне на плечи, помедлили, взъерошили волосы на затылке, как делал это мгновеньем раньше бродяга-ветер (или тогда тоже был не он?..); мягкая, полная грудь прижалась к моей спине, не торопясь отпрянуть.

Всегда любил полногрудых.

Как папа.

– Я не ожидал, что ты придешь.

А что я должен был сказать ей? «Я не ожидал, что ты осмелишься прийти»?! «Посмеешь явиться в мой дом накануне отплытия, накануне прощания, встать между мной и моей женой, между мной и колыбелью, между прошлым и будущим, на хрупкой и почти несуществующей границе настоящего»?!

Или вместо всего этого, даже в невысказанности своей, даже в мыслях опасного куда больше, чем острие кинжала у затылочной ямки, надо было просто сказать главное – то, чего она еще не знает и чему не поверит:

«Я вернусь»?

Все-таки в любовницах, подобных ей, есть множество достоинств. Не проснется жена, не заплачет младенец, требуя своей доли внимания в самый ответственный момент; не войдет дура-служанка, и даже дождь начнется только тогда, когда вам обоим захочется послушать лепет капели у подоконника.

Один недостаток: она приходит, когда захочет, и уходит, когда захочет.

Но ведь это пустяки, не правда ли?


– Ты самый лучший, милый… самый лучший…

– Ничего подобного. – Сперва я раздумывал: потянуться за вином, рискуя обидеть, или откинуться назад, утонув затылком в мягком тепле? Ладно, вино обождет. – Диомед из Аргоса лучше меня на копьях; славный малыш Лигерон – на мечах… и вообще. Аякс-Большой выше на целый локоть; Аякс-Малый быстрее бегает. Калхант умеет прорицать, Махаон-триккиец умеет лечить, старик Нестор умеет прикидываться мудрецом; я не умею ни того, ни другого, ни третьего. Патрокл красавчик, а я не красавчик. У меня нос сломан. Мой папа умный, а я нет. Хочешь, я познакомлю тебя с папой?

Вообще-то отца сейчас на Итаке нет. Наверное, именно поэтому она – здесь. Смогла, отыскала…

– Ты дурачок…

Ну вот, теперь куда больше похоже на правду.

– Дурачок… я и сама не знаю, за что тебя люблю.

– Тоже мне загадка Сфинкса…

– А ты знаешь разгадку?

– Конечно. Я рыжий, коренастый, сумасшедший и слегка хромаю. А еще я очень хитрый.

Слово сказано. Загадка разгадана, теперь остается лишь ждать: растерзает Сфинкс безумца или нет? Ладони на моих плечах тяжелеют, наливаются – нет, не теплом, жаром! – и тишина за спиной беременна подземным гулом землетрясения.

Я действительно рыжий, коренастый и сумасшедший. Я слегка хромаю. Мы все были такие. Лемносский Кузнец, кровный родич, однажды взявший ее силой; фригийский сатир Марсий, пьяница и флейтист, собственной шкурой поплатившийся за самоуверенность; калидонец Тидей-Нечестивец, на ее глазах выпивший мозг своего врага, тем самым отказавшись от спасения; и вот теперь – я.

Ее любовники.

Сейчас она молчит. Ждет. Думает. Случайно ли я сказал то, что сказал – и что я хотел сказать на самом деле? Особенно последней фразой: «А еще я очень хитрый…»


– Я тебя люблю…

– Я тоже тебя люблю.


Вот и все. Мы оба сказали правду. Наилучшую из правд – не всю. Мы любим друг друга. Почему бы и нет? Мы оба едем на войну. Почему бы и нет?

Мы оба знаем, что вернемся обратно.

Почему бы и нет?!

Наша любовь была звездопадом. Лавиной в горах она была, буйством стихий, штормом в открытом море. Вечным восторгом; вакханалией для двоих. Все наши ночи я помню телом, душой, трепетом ресниц, дрожью пальцев; с женой у меня никогда не было так. С женой было иначе. Тихо, спокойно; обыденно. Плеском волн, нехитрым щебетом иволги, шорохом осени, когда листья опадают на усыпанную песком тропинку в саду. Сиюминутная вечность, не умеющая говорить о любви вслух. Первый выкидыш, рождение сына, пряжа, властная свекровь, варенье из кизила…

Я вернусь.

– Не сердись, милый… Я же говорила: тебя не оставят в покое. Если бы там, на Парнасе, ты послушался меня, вместо того чтобы с раненой ногой нестись сломя голову в Микены!.. потом это дурацкое посольство…

Она права.

Меня не оставили в покое.

Меня бы не оставили в покое, даже если на Парнасе, залечивая рану, я бы послушался ее и залег на дно.

Со дна подняли бы; вместе с илом и донной мутью.

* * *

…он выхватил моего сына из колыбели. Я сидел у окна талама , раскачиваясь и тупо мыча свадебный гимн, а Паламед-эвбеец шагнул с порога прямо к колыбели, и вот: на сгибе левой руки он держит пускающего пузыри Телемаха, а в правой у него – меч. Ребенок засмеялся, потянулся к блестящей игрушке. Паламед засмеялся тоже.

– Выбирай, друг мой. Хочешь остаться? – отлично. Останешься сыноубийцей. Как твой любимый Геракл. Я спущусь вниз один и скажу всем, стеная: «Одиссей-безумец не едет на войну. Он слишком занят похоронами сына, которого зарезал до моего прихода». Мне поверят; ты сам слишком постарался, чтобы мне поверили.

Я допел свадебный гимн до конца.

– Оставь ребенка в покое, – сказал я после, вставая со скамьи. – Пойдем. Я еду на войну.

Тогда я еще не знал, что умница-Паламед приехал не один. Оба Атрида ждали во дворе, с ног до головы увешанные оружием и золотыми побрякушками; и еще Нестор – этот, как всегда на людях, кряхтел и кашлял, притворяясь согбенным старцем; и еще какие-то гости, которых я не знал.

Они беседовали с моей женой и не сразу заметили нас.

– Я спас тебе жизнь, – тихо шепнул Паламед, пропуская меня вперед. – Останься ты дома, хоть безумный, хоть нет, и жизнь твоя будет стоить дешевле оливковой косточки. День, два… может, неделя. И все. Удар молнии, неизлечимая болезнь… землетрясение, наконец. Надеюсь, Одиссей, ты понял меня.

– Я понял тебя, – без выражения ответил я.

– Теперь ты будешь меня ненавидеть?

– Нет. Я буду тебя любить. Как раньше. Я умею только любить.

– Наверное, ты действительно сумасшедший, – вздохнул Паламед.

Я не стал ему ничего говорить. Он просто не знал, что такое – любовь. Настоящая любовь.

* * *

– Ты задумался, милый? О чем?

– О своей печени. В которую рано или поздно ткнет копьем проворный троянец. Я буду лежать на берегу Скамандра, и твоя рука невидимо для живых утрет мне смертный пот со лба. Как ты думаешь, может, мне стоило бы заранее составить песню об этом? Иначе с площадных горлохватов станется все переврать… Пылью власы его густо покрылись; скорбели герои над мужем, память о коем останется жить, пережив его бренное тело…

И тут она расплакалась.

Вскочив, я принялся неуклюже утешать ее; нет, какая все-таки я скотина! – ведь знаю, чем она рискует, явившись сюда, ко мне, в ночь перед отплытием!.. губами ловил капли, струившиеся из ослепительно-синих глаз, бормотал глупые слова оправданий, гладил русые волосы, стянутые на затылке тугим узлом; потом долго стоял молча, крепко прижав ее к себе…

Вспомнилось невпопад: с женой мы сегодня не любили друг друга. Все кругом рассказывают, как жены в последнюю ночь крепко любят своих мужей, уходящих на войну, – а у нас не сложилось. Сперва Пенелопа укладывала спать ребенка, не доверяя нянькам (или просто боясь разрыдаться по-настоящему), затем мы молчали, сидя рядом на ложе.

Все у меня не так, как у людей.

– Ну что ты, что ты, маленькая… брось, не надо…

Прав был Паламед: я действительно сумасшедший. Вот уж сказал, так сказал. Ма-аленькая… А что делать, если других слов не нашлось?


– Тысячу!.. я убью тысячу воинов!.. я…

Интересно, тот троянец, чье копье жаждет вкусить моей печени, тоже кричит сейчас об этом? а, пусть его кричит.

Он же не знает, что я вернусь.


…когда она ушла – вот только стояла у перил, глядя на зеленую звезду, и уже ее нет, лишь ветер, ночь и ропот прибоя, – я налил себе еще вина.

Осталось мало времени.

До рассвета всего ничего; до рассвета я должен научиться возвращаться.

Я, Одиссей, сын Лаэрта-Садовника и Антиклеи, лучшей из матерей. Одиссей, внук Автолика Гермесида, по сей день щедро осыпанного хвалой и хулой, – и Аркесия-островитянина, забытого едва ли не сразу после его смерти. Одиссей, владыка Итаки, груды соленого камня на самых задворках Ионического моря. Муж заплаканной женщины, что спит сейчас в тишине за спиной; отец младенца, ворочающегося в колыбели. Любовник той, чье имя лучше не поминать всуе. Герой Одиссей. Хитрец Одиссей. Я! я…

Крыса, загнанная в угол – вот кто я. Вы все – боги и герои, тучегонители громокипящие и цари пространно-властительные, надежды и чаяния; а я – крыса в углу. Обремененная норой и крысятами, страхом и бессмысленным оскалом.

Никогда не загоняйте крысу в угол.

Иначе Лернейская Гидра может показаться вам милой шуткой на день рождения.

Память, моя память! – сейчас ты единственное, что мне подвластно. Все остальное отняли, дав взамен свободы предназначение. Я плыву по твоему морю вспять, о моя память, я торопливо вспениваю веслами былой простор, где есть место своим Сиренам и циклопам, Сциллам и Харибдам, дарам и утратам, островам блаженства и безднам отчаяния.

Я возвращаюсь.


…Я вернусь.

Песнь первая
Взрослые детские игры


Лица морщинистого черт
В уме не стерли вихри жизни.
Тебя приветствую, Лаэрт,
В твоей задумчивой отчизне.
И сладко мне, и больно мне
Сидеть с тобой на козьей шкуре.
Я верю – боги в тишине,
А не в смятенье и не в буре…
Н. Гумилев

Строфа-I
Подарок мертвеца

Полдень карабкался в зенит. Подступала та самая невыносимая пора, когда жизнь стремится забиться в тень, спасаясь от палящих лучей Гелиоса, а дядя Алким говорит, что про Икара, небось, все врут; если б он и вправду скреплял свои крылья воском, то никуда бы не полетел, а даже и полетел бы – так невысоко: воск бы сразу растаял, на такой-то жарище!

Отделался бы Икар парой синяков.

Над островом струился пряно-горьковатый аромат чабреца и дикого овса. Наверное, это они, травы, так потеют. Запахами. Небо выгорало дотла, становясь белесым, и смотреть на него было больно – даже если сильно щуриться, приставляя ко лбу ладошку. Да и толку на него смотреть, на небо-то? Разве что в надежде разглядеть спасительное облачко, которое хоть ненадолго закроет лик пышущего жаром божества? Зря вы это, уважаемые, и не надейтесь – после явления над ночным небокраем Орионова Пса , звезды вредоносной, не бывать днем спасительным облакам!

Лениво щипали жухлую траву привычные ко всему козы. Пастухи-козопасы забрались в шалаши, вполглаза приглядывая оттуда за своими подопечными; даже птицы смолкли – и только громкий стрекот цикад разносился кругом. Да еще ворчал в отдалении никогда не смолкающий шум прибоя, жалуясь на вечность.



– …Не по правилам! Стены не ломают! Надо идти в ворота…

– Сам иди в свои ворота! Там твои воины! Вон сколько! А я тебя обманул! Я сзади обошел; и стенку поломал… Сдавайся!

Огненно-рыжий малыш в подтверждение сказанного обрушивает еще две-три жердочки в аккуратной изгороди. Игрушечный «город», с таким старанием выстроенный его «противником», становится вовсе беззащитным.

Заходите, люди добрые, берите что хотите!

– Фигушки!.. – ворчит белобрысый «противник», сверстник рыжего. – Стенку нельзя сломать! Она каменная.

– А вот и не каменная!

– А вот и каменная! Ее ручной циклоп строил… Когда ломают, грохоту – трах-бабах! Мои бы услышали. И прибежали!

– А вот и не услышали! А вот и не прибежали! Твои все у ворот окаменели! – Рыжий (в придачу он еще и курчав, как аркадский барашек!) тычет пальцем в дюжину ярко раскрашенных фигурок из липы: стражу городских ворот.

– Фигушки! – не сдается белобрысый, украдкой вытирая слезу, недостойную героя-полководца. – Ты зачем мою стенку пальцем ломал? Не по правилам! Боги не воюют!

Упрек попал в самую точку. Рыжий на мгновение смущенно потупился. Сунул в нос палец, которым не по правилам ломал циклопические стены, словно надеясь выковырять нужный ответ, и тут же просиял:

– А это не боги! За меня – Геракл! Он, знаешь, какой? Он ого-го какой! Как гора! Ему твою стенку сломать…

Неожиданно рыжий умолкает, не окончив пламенной речи о величии Геракла. Оборачивается, исподлобья глядя снизу вверх – как если бы к нему подошел кто-то из взрослых, окликнув по имени. Глядеть снизу вверх больно: там небо. Небо и солнце. Но он все равно глядит, этот рыжий упрямец.

– Геракл за обманщиков не воюет! Он хороший, он только с чудовищами… – Белобрысый тоже умолкает. С недоумением смотрит на приятеля. – Эй, ты чего? чего ты?!

– …ты же видишь, мы играем! – пропустив мимо ушей вопрос белобрысого, заявляет рыжий куда-то в пространство; заявляет совершенно другим тоном, чем тот, каким он минутой раньше спорил с приятелем.

Так говорят с приставучими и непонятливыми взрослыми, которым, к сожалению, нельзя сказать просто: «Отстань!»

– …дядя, я не умею. Чего? Строить не умею… этот… кентафер твой! А ты сам попроси. Ментора папу попроси, дядю Алкима. Он все знает! Ладно? – Рыжему очень хочется поскорее вернуться к прерванной игре, но отделаться от загадочного собеседника, похоже, не так-то просто.


– Одиссей! Ментор! Одиссей! Где вы?!


– Мы здесь, тетя Эвриклея! – спешит подать голос приятель рыжего. Кажется, он доволен явлением знакомой «тети»: поведение друга страшит его, хотя малыш никогда и никому не признался бы в этом вслух.

– Басилей Лаэрт призывает своего сына! И ты, Ментор, тоже иди… Да где же вы прячетесь?


Вскоре из-за деревьев сада – о, сад басилея Лаэрта прославлен далеко за пределами Итаки! – появляется его обладательница: статная женщина лет двадцати пяти. Строгий, без блестящей мишуры, гиматий песочного цвета; на ногах – сандалии из мягкой кожи, с крохотными бубенчиками около завязок. На шее мерцает теплым светом единственная нить сердоликовых бус (камни подобраны один к одному, со знанием дела). Иссиня-черные волосы уложены на затылке хитрой раковиной, по неведомой заморской моде (на острове таких причесок больше никто не носит), и скреплены серебряной заколкой. Стройная фигура, полная грудь, еще более подчеркнутая высоко повязанным поясом…

Впрочем, мальчишкам, конечно же, до фигуры женщины нет никакого дела. А до ее груди дело было лишь у одного, и то это славное дело закончилось давным-давно. Зато оба прекрасно знают другое: Гераклу не успеть окончательно доломать стенку. Потому что за полководцами, а может быть, даже за двумя бессмертными богами, явилась тетя Эвриклея – приставленная к рыжему обманщику Одиссею няня (она же в прошлом кормилица), рабыня басилея Лаэрта. Правда, ни видом своим, ни поведением тетя Эвриклея на рабыню отнюдь не походит; но рабы и рабыни на Итаке, в особенности же – личные рабы басилея Лаэрта, прозванного в глаза Садовником, а за глаза… Понимаете, это разговор особый. Можно сказать, совсем особый разговор. А сейчас из всего этого наиособенного разговора ясно главное: хочешь – не хочешь, а придется игру заканчивать и идти во дворец.

Дворец – это дворец, не в пример скучней.

Но игра уже все равно испорчена, так что приятели со вздохом поднимаются, уныло натягивают сброшенные ранее хитончики и следуют за Эвриклеей через сад по одной из знакомых дорожек. Мимо серебристых олив, мимо яблонь самых разнообразных сортов (есть здесь и две тайные яблоньки, но они растут в дальнем, специально отгороженном углу сада, где всегда начеку суровые стражи и куда мальчишек не пускают, будь ты хоть трижды сыном басилея!); мимо груш и гранатовых деревьев, смоковниц и… нет, не упомнить, как все эти диковинки называются – слишком много тут растет всякого-разного!

– Няня? Няня, а что такое… кентафер?

Это рыжий Одиссей. Молчал, молчал, да и спросил.

– Кентавр? – У няни легкий, едва уловимый акцент: она картавит. – Ты разве не знаешь, маленький хозяин? Наполовину человек, наполовину конь…

– Не-е, не кентавр! Про кентавра я сам знаю! Этот… кен… кентафер!.. нет, кенотафер! Который строят!

Эвриклея едва не споткнулась, но сумела взять себя в руки.

– Кенотаф, маленький хозяин. Кенотаф – это такая гробница. Могила. Только… ну, как бы ненастоящая. Понимаешь, внутри нее никого нет. Если человек погиб на чужбине, или утонул в море, или пропал без вести… В общем, если его не смогли похоронить как полагается, то ему строят кенотаф. Посмертный дом.

– А зачем? Ему не все равно – мертвому?

В голосе мальчишки звучало самое обычное детское любопытство. Ничего более. Ведь действительно странно: зачем мертвому дом? «Странно другое: с чего бы это невинный ребенок задавался такими вопросами?» – подумала няня.

Но тем не менее ответила:

– Не все равно, маленький хозяин. Если человека не похоронить как полагается, без жертв и обрядов – душа его не сможет попасть в Аид. Так и будет скитаться, неприкаянная, по земле.

– Бедная… Няня, а что, в Аиде лучше?

Эвриклея все-таки споткнулась.

– Не знаю.

– А кто знает?

– Никто из смертных не знает. Это ведомо только богам. Но душа человека должна попадать в Аид, в царство мертвых. На земле ей не место. Для того и строят кенотаф.

– А-а-а, – понимающе протянул Одиссей. – Значит, дядька просто мертвенький был…

Эвриклея с тревогой взглянула на рыжего мальчишку. Но тот беззаботно шагал рядом по дорожке, уже утратив всякий интерес к скользкой теме.

Вот, на одной ножке запрыгал.

Какой дядька, маленький хозяин? – осторожно поинтересовалась няня.

– Он опять с никем разговаривал, – не преминул наябедничать Ментор. Видно, до сих пор не простил рыжему сломанную пальцем-Гераклом стенку.

– Сам ты никто! – окрысился на ябеду Одиссей. – Дядька как дядька. Бородатый. В доспехе. Только без шлема; и меч потерял, разиня… Я ж не знал, что он мертвый! Приставучка: бросай играть, строй ему кенотафер! Няня, а могила эта – она невзаправдашняя? Раз там пусто?

Но мальчик не обратил на это внимания:

– Ладно, построю ему… Маленький. Как мы с Ментором город строили. Невзаправдашний. Пусть только расскажет, как правильно. Построю, он тогда отстанет. Зануда он…


Эвриклея шла по дорожке, плотно сжав губы, и с трудом удерживала подступавшие к горлу рыдания.

* * *

…Память ты, моя память…

Так бывает: возвращаясь, мы ждем одного, а находим совсем другое. Не лучшее или худшее, а просто другое. Неожиданное. Родное, и в то же время незнакомое. И деревья оказались ниже, и голоса – глуше… другие места, другие люди. Наверняка в столь нежном возрасте я был другим: менее связно говорил, иначе выглядел, иначе вел себя. Ментор – он вообще ничего такого не помнит. Говорит, в тот день мы вовсе не виделись, потому что он подсадил ужа в горшок с молоком, молоко скисло, и его в наказание заперли дома.

Странный ты корабль – память. Особенно детская память. Иногда ты возвращаешь меня в ясность и отчетливость, так что даже по прошествии многих лет кажется, будто все происходило только вчера. Иногда же знакомый берег надолго скрывается в тумане, выступая наружу урывками, огрызками без начала и конца; сны предстают настоящими событиями, а случившееся на самом деле кажется сном.

Конечно, взрослые тоже путают сон с явью, что-то забывают и перевирают – но речь об ином. Детские воспоминания – родина. Место, где тебя любят; где ждут. Есть в них тайная непосредственность, искренность, та невыразимая словами подлинность высшей пробы, что заставляет нас раз за разом прибегать к помощи своего внутреннего Крона, Повелителя Времени. И возвращаться туда, – вернее, в тогда , когда краски были ярче, деревья выше, дождь – мокрее, а родной остров казался целым миром.

Номосом.

Теперь-то я хорошо понимаю испуг своей няни, вспоминая навернувшиеся на ее глаза слезы. Еще бы! Ведь, по рассказам, я родился недоношенным, и, как вскоре выяснилось… скажем так: не вполне обычным ребенком. И это она, моя нянюшка Эвриклея, привезенная по заказу отца из Черной Земли за цену двадцати быков (небывалая цена для рабыни!), – именно она выходила меня, выкормила, в прямом смысле поставила на ноги! Басилей Лаэрт знал, что делал, когда платил несусветную цену за заморскую рабыню из рода потомков Пеана, божества врачевания.

И тут – такой удар…


– Боги, за что караете?!


По крайней мере, так думала няня.

Я же думал иначе. И тогда, и сейчас.

Впрочем, тот день мне запомнился частично – хотя это был один из самых ярких лоскутов прошлого, доставшихся в наследство. Как играли в штурм города – помню; как мешал мне зануда-покойник, желая немедленно отправиться в Аид, – тоже помню. А вот как мы пришли во дворец отца… ах, какой там дворец! особенно после дворцов в Микенах, Аргосе и Трое! дом себе и дом, получше, конечно, чем у других – басилей все-таки! – но я не представлял себе дворца выше и краше…

Рано утром, вооружившись блестящими доспехами, щитами и копьями, Одиссей, Телемах, Эвмей и Филотий пошли к Лаэрту. Пенелопе же повелел Одиссей никуда не выходить из дворца, так как он знал, что весть о гибели женихов быстро разнесется по городу. Окутанные густым облаком, Одиссей и его спутники быстро миновали город и вышли в поле. Вскоре пришли они к дому Лаэрта, в котором жил он со своими рабами и старой служанкой. Одиссей послал своих спутников в дом и велел им приготовить трапезу, а сам пошел в сад разыскивать Лаэрта. Одиссей застал своего престарелого отца за работой. Он окапывал молодое дерево. Вся одежда Лаэрта была в заплатах, на ногах его были сандалии, голова была прикрыта шапкой из потертой козьей шкуры, а на руках надеты рукавицы. Увидав отца, заплакал Одиссей. Жалко стало ему старика, когда увидел он его одетого, словно нищий. Колебался Одиссей, как поступить ему, - сразу ли открыться отцу или же прежде скрыть, кто он, и посмотреть, узнает ли его отец.

Наконец, решил Одиссей поступить так: он подошел к отцу и, притворившись, что не знает его, стал говорить с ним, как с простым работником, и расспрашивать его, кому принадлежит сад и как зовут хозяина. Одиссей рассказал о себе вымышленную историю, выдавай себя за чужеземца, и прибавил:

Некогда принимал я гостем в доме своем Одиссея, богатыми дарами одарил я его. Теперь я пришел воспользоваться его гостеприимством. Скажи мне, действительно ли я прибыл на остров Итаку?

Крупная слеза скатилась из глаз старца Лаэрта, и он ответил:

Чужеземец! Ты действительно на Итаке, но не встретишь ты здесь Одиссея. Завладели домом его злые люди. Одиссей наверно погиб. Я же его отец. Но скажи мне, кто ты!? Откуда прибыл?

Одиссей опять назвал себя вымышленным именем и опять заговорил об Одиссее, сказав, что уже пять лет прошло с того дня, как принимал он у себя Одиссея. Услыхав это, опечалился Лаэрт. Взял он обеими руками земли посыпал ею свою голову и громко застонал от невыносимого горя. Не мог больше смотреть Одиссей на горе отца. Он бросился к нему, заключил его в свои объятия и воскликнул:

Отец! Я твой Одиссей! По воле богов вернулся я на Итаку! Не плачь больше! Я отомстил уже женихам, разорявшим мой дом!

Не сразу поверил Лаэрт, он потребовал доказательства, что действительно пред ним стоит сын его. Тогда Одиссей показал ему рубец от раны на ноге и перечислил все плодовые деревья, которые Лаэрт подарил ему еще в детстве. Заплакал от радости старик, обнял Одиссея и воскликнул:

О, великий отец Зевс! Есть еще на светлом Олимпе боги, если искупили злодеи смертью свою вину! Но я боюсь, что сюда придут все жители Итаки отомстить за смерть родных.

Но Одиссей успокоил отца и повел его в дом, где готова была уже трапеза. Там омылся Лаэрт и оделся в чистые новые одежды, а богиня Афина сделала его бодрее и моложе. Весело сели все за трапезу. В это время вернулся старый раб Долий со своими сыновьями. Войдя в дом, в изумлении остановился он, увидав за трапезой гостя, и вдруг узнал в нем Одиссея. Бросился он к нему и стал целовать Одиссею руки и ноги, призывая на него с радостью благословение богов. Весела была трапеза в доме старца Лаэрта.

Одиссей у Лаэрта

Когда вышла на небо из мрака румяная Эос и озарила светом людей, проснулся Одиссей и, поднявшись с мягкого ложа, сказал Пенелопе:
— Ты наблюдай за хозяйством в доме, а я попытаюсь вернуть то, что было разграблено наглыми женихами; часть я завоюю, а другую ахеяне отдадут мне добровольно. Но надо мне, прежде всего, наш сад посетить и побывать на поле, я хочу увидеть отца, сокрушенного горем. А ты, Пенелопа, будь настороже, утром разнесется по городу весть о гибели всех женихов; уйди наверх с рабынями вместе, никому не являйся, ни с кем не веди разговор и вели запереть двери дома.

Он вооружился, разбудил Телемаха, Филотия и Эвмия и велел им взять с собою оружие. Вышли они из ворот, Одиссей шел впереди; было раннее утро, и они, укрытые мглой, которой их окутала Афина, направились по улицам города в поле.
Они вскоре дошли до широкого поля, которое обрабатывал старый Лаэрт, отец Одиссея. Там был и плодовый сад, и дом небольшой, окруженный широким навесом; днем работали вместе с Лаэртом рабы, в доме том они обедали и отдыхали; находилась в доме еще старуха-рабыня, помогавшая Лаэрту в хозяйстве.
Сказал Одиссей Телемаху и спутникам:
— Войдите в дом и зарежьте свинью на обед; а я пойду к отцу, я хочу испытать, узнает ли он меня после долгой разлуки.
Затем, вручив рабам оружие, Одиссей быстро направился к плодовому саду, надеясь там встретить отца. Он застал его одного, все ушли собирать колючие ветки терновника для ограды; Лаэрт в это время подчищал плодовое дерево; одет он был бедно, его одежда была вся в заплатах, на ногах у него были простые сандалии из бычьей кожи, на руках рукавицы, защищавшие их от острых терновых колючек, на голове шапка из козьей шкуры; он стоял, наклонившись, печальный и дряхлый.
Одиссей спрятался за грушей и, глядя на отца, заплакал. Долго стоял Одиссей в молчании, не зная, что делать: открыться ли сразу отцу, прижать к груди старика и, руки его целуя, сказать о своем возвращении, или сперва с ним заговорить и подготовить сначала к встрече.
Подошел Одиссей к Лаэрту, когда тот, наклонив голову, окапывал мотыгой дерево, и обратился к нему:
— Ты, старик, видно, хороший садовник. Сад твой р. большом порядке; за каждым деревом ты ухаживаешь с любовью; у тебя яблони, груши, оливы, и виноградные лозы, и цветочные гряды в порядке; но должен тебе я сказать по правде, что о себе ты заботишься мало, ты бедно одет. Не за леность, пожалуй, твой хозяин на тебя недоволен, да и ты не похож совсем на раба. Скажи мне, чей это сад и кто твой хозяин? Правда ли, что попал я в Итаку, как сказал мне встреченный мной по пути человек? Он был неприветлив ко мне, ничего не ответил, когда я расспрашивать стал об одном гражданине Итаки, который когда-то гостил у меня и мне говорил, что отец его царь Лаэрт, и когда этот гость от меня уезжал, я одарил его щедро. И заплакав, старик отвечал Одиссею:
— Да, чужеземец, эта страна зовется Итакой. Но того человека, который был твоим гостем, здесь давно уже нет. Скажи мне, сколько прошло лет с тех пор, как ты видел его? Это был мой несчастный сын Одиссей, который, должно быть, давно рыбами съеден в море или достался в добычу зверям или хищным птицам. Он не был погребен и оплакан матерью и отцом, и милых глаз не закрыла ему верная жена Пенелопа. Скажи мне, кто ты? Где ты живешь? Кто твои мать и отец, на каком корабле ты прибыл в Итаку?
— Если ты хочешь узнать обо мне, — ответил ему Одиссей хитроумный, — то слушай: родом я из далекого Алибанта. Живу я богато, зовут меня Эпиритом; я плыл из Сикинии, и сюда занесло меня бурей. Свой корабль я поставил вдали от города, под лесистым склоном Нериона. Твой сын гостил у меня пять лет тому назад; мы с ним подружились и надеялись с ним часто видаться.
С грустью слушал старый Лаэрт слова Одиссея и, опустив седую голову, он зарыдал.
Одиссей не мог выдержать больше, он был потрясен скорбью отца, бросился к нему, обнял его и, целуя, воскликнул:
— Отец, это я, твой сын Одиссей, которого ты ждал так долго. После двадцати лет горестных странствий я снова вернулся в родную Итаку! Но знай: нам время терять нельзя понапрасну. Я убил всех женихов в нашем доме, мстя им за наши обиды.
— Если ты и вправду мой сын Одиссей, — воскликнул изумленный Лаэрт, — покажи мне знак, чтоб мог я поверить твоим словам.
— Видишь вот этот рубец, — показал ему Одиссей на колено, — след раны, нанесенной мне вепрем, когда юношей я охотился на Парнасе. Если хочешь, я могу указать все деревья в саду, которые ты подарил мне в детстве. Здесь вот с тобой я бежал по дорожке, а ты, даря мне деревья, каждое мне называл по имени; ты подарил мне тринадцать грушевых деревьев, десять яблонь и сорок смоковниц; обещал подарить пятьдесят виноградных лоз, чьи гроздья на янтарь золотой и пурпурный похожи.
Дрогнуло сердце от радости у старика Лаэрта, и, заплакав, он обнял милого сына и вдруг лишился чувств, но могучие руки Одиссея его подхватили; очнувшись и глядя на сына, он сказал:
— Я страшусь, что родные убитых разошлют по городу гонцов и подымут людей для отомщения.
Но Одиссей успокоил отца: — Лучше давай пойдем в твой дом, там и Телемах вместе с Филотием и старым Эвмеем, они, пожалуй, уже приготовили нам вкусный обед.
И они тихо направились к дому Лаэрта.
Войдя в комнату, они увидели там Телемаха и пастухов, которые в это время разрезывали мясо и наливали в чаши вино.
Тем временем Лаэрт омылся в купальне, надел чистую мантию, и, выйдя оттуда, он стал стройней и моложе лицом.
Наконец все уселись за стол; в это время в комнату вошел надсмотрщик над рабами Долион, вернувшийся с поля вместе со своими сыновьями.
Увидев нежданного гостя, он узнал его и застыл от изумления.
— Старик, скорее садись к нам за стол, — обратился Одиссей к Долиону, — мы уж давно здесь сидим и ждем вас, когда вы вернетесь с работы.
Подбежал Долион к Одиссею, стал его целовать и воскликнул:
— Наконец ты вернулся, наш милый, желанный! Но скажи, знает ли о твоем возвращении Пенелопа или, может быть, надо послать к ней скорее гонца?
— Она уже об этом знает, — кратко ответил ему Одиссей.
И вот подошли сыновья Долиона и, приветствовав Одиссея, все уселись за стол; начался обед в доме Лаэрта, и все наслаждались вкусной едой и вином.

Бой и примирение

Разошлись вскоре по улицам города слухи про страшную месть женихам. Все граждане Итаки были взволнованы вестью об этом, и с ропотом и гневом сбежались родственники убитых к дому Одиссея. Они вынесли оттуда мертвых; одних похоронили, других отнесли на корабли и повезли на родину, в другие города, и все в печали собрались на площадь. И обратился Эвпейт, отец убитого Антиноя, к собранию:
— Граждане, много нам, ахеянам, зла причинил Одиссей. Взяв лучших наших мужей с собою в поход на Трою, он погубил и людей и все корабли. А теперь, возвратившись домой, он убил самых знатных юношей Итаки. Я умоляю вас, граждане, пока он не бежал из Итаки в Пилос или Элиду, выступить вместе со мной против него. Мы оставим о себе потомкам позорную память, если не отомстим убийцам за наших родных сыновей и братьев. Не допустим же, граждане, чтоб убийцы избежали достойной кары!
Все прониклись состраданием к горю отца. Но в это время явились на площадь Фемий-певец и глашатай Медон. Их считали убитыми вместе с женихами в Одис-сеевом доме; увидев их перед народным собранием, все удивились.
Выступил тотчас глашатай Медон:
— Граждане, прошу выслушать мое слово. Одиссей поступил так по воле громовержца Зевса; я видел сам, как один из бессмертных, приняв образ Ментора, явился на помощь к Одиссею, он возбуждал в нем бодрость и вселял страх в сердца женихов. Я видел, как метались они из угла в угол и падали в ужасе наземь.
Собравшийся на площади народ изумился, услыхав слова Медона.
Выступил тогда старик Галитерс, прорицатель:
— Приглашаю вас, граждане Итаки, выслушать слово мое. Вы сами виноваты в том, что случилось несчастье. Вы не верили мне и мудрому Ментору, когда мы вас убеждали унять своих безрассудных сыновей, грабивших дом Одиссея и наносивших обиду его жене Пенелопе. Мой совет, не затевайте распри, чтоб не накликать еще большей беды.
Среди собравшихся поднялись споры; одни остались спокойно на месте, а другие с шумом, негодуя на речь Галитерса, бросились вслед за Эвпейтом готовиться к бою. Облачившись в броню и выйдя за город, они собрались в большой отряд и направились к дому Лаэрта, надеясь там найти Одиссея.
Увидя эту грозную толпу, Афина-Паллада обратилась к своему отцу Зевсу за советом, и ответил ей Зевс:

— Не ты ли сама решила, что Одиссей должен вернуться домой и своим врагам отомстить? Делай, как знаешь сама. Я думаю, что отомстить женихам он имел право и должен остаться царем Итаки.
Услыхав волю Зевса, Афина спустилась с Олимпа и тотчас явилась в Итаку.
В это время Одиссей и его спутники кончали обед у Лаэрта; встал Одиссей осторожный и обратился к друзьям:
— Надо пойти посмотреть, не идут ли они, собираясь мне отомстить?
Один из младших сыновей Долиона вышел и, увидев вооруженную толпу, которая приближалась к дому, крикнул Одиссею:
— Идут! Поспешите! Их много!
Тотчас Одиссей, Телемах и пастухи вооружились; облачились в броню шесть сыновей Долиона и стали рядом с Одиссеем; вооружился и старый Лаэрт, и До-лион, и все вышли из дома, готовые к бою; впереди шел Одиссей. Он сказал Телемаху:
— Теперь, сын мой, настала пора тебе в бою отличиться и показать себя мужем, не знающим страха.
— Ты сам увидишь, отец, что славу наших отважных отцов я посрамить не желаю, — бодро ответил ему Телемах.
Б это время явилась Афина-Паллада в образе Ментора и, подойдя к Лаэрту, тихо шепнула ему:
— Сын Аркесия, призови на помощь Зевса, выходи на врага и метни копье наудачу!
Вышел смело вперед старый Лаэрт и бросил, не целясь, боевое копье в толпу наступавших итакийцев.
Оно пробило медный шлем Эвпейта и смертельно ранило его в голову. И он, не успев даже крикнуть, упал навзничь.
Кинулись Одиссей и Телемах с копьями и мечами на наступавших, и много погибло бы итакийцев, если б Афина не крикнула голосом громким, спеша спасти народ от гибели:
— Люди Итаки, остановитесь, не проливайте напрасно крови и злую вражду прекратите!
Все в ужасе от ее громового голоса побросали оружие и отступили в город.
Одиссей кинулся преследовать их, но вдруг ослепительная молния, прорезав небо, ударила в землю и остановила его.
— Удержи свою руку, Одиссей, от пролития крови, — сказала ему мудрая Афина, — или тебя поразит гневом громовержец Зевс. — И Одиссей радостно покорился совету Афины и вернулся успокоенный в город. В образе мудрого Ментора Афина помогла ему помириться с народом.
Вскоре Одиссей отправился снова странствовать в далекие земли и страны и наконец вернулся в любимую им Итаку, где прожил с Пенелопой долгие годы.

Рано утром, вооружившись блестящими доспехами, щитами и копьями, Одиссей, Телемах, Эвмей и Филотий пошли к Лаэрту. Пенелопе же повелел Одиссей никуда не выходить из дворца, так как он знал, что весть о гибели женихов быстро разнесется по городу. Окутанные густым облаком, Одиссей и его спутники быстро миновали город и вышли в поле. Вскоре пришли они к дому Лаэрта, в котором жил он со своими рабами и старой служанкой. Одиссей послал своих спутников в дом и велел им приготовить трапезу, а сам пошел в сад разыскивать Лаэрта. Одиссей застал своего престарелого отца за работой. Он окапывал молодое дерево. Вся одежда Лаэрта была в заплатах, на ногах его были сандалии, голова была прикрыта шапкой из потертой козьей шкуры, а на руках надеты рукавицы. Увидав отца, заплакал Одиссей. Жалко стало ему старика, когда увидел он его одетого, словно нищий. Колебался Одиссей, как поступить ему, - сразу ли открыться отцу или же прежде скрыть, кто он, и посмотреть, узнает ли его отец.

Наконец, решил Одиссей поступить так: он подошел к отцу и, притворившись, что не знает его, стал говорить с ним, как с простым работником, и расспрашивать его, кому принадлежит сад и как зовут хозяина. Одиссей рассказал о себе вымышленную историю, выдавай себя за чужеземца, и прибавил:

Некогда принимал я гостем в доме своем Одиссея, богатыми дарами одарил я его. Теперь я пришел воспользоваться его гостеприимством. Скажи мне, действительно ли я прибыл на остров Итаку?

Крупная слеза скатилась из глаз старца Лаэрта, и он ответил:

Чужеземец! Ты действительно на Итаке, но не встретишь ты здесь Одиссея. Завладели домом его злые люди. Одиссей наверно погиб. Я же его отец. Но скажи мне, кто ты!? Откуда прибыл?

Одиссей опять назвал себя вымышленным именем и опять заговорил об Одиссее, сказав, что уже пять лет прошло с того дня, как принимал он у себя Одиссея. Услыхав это, опечалился Лаэрт. Взял он обеими руками земли посыпал ею свою голову и громко застонал от невыносимого горя. Не мог больше смотреть Одиссей на горе отца. Он бросился к нему, заключил его в свои объятия и воскликнул:

Отец! Я твой Одиссей! По воле богов вернулся я на Итаку! Не плачь больше! Я отомстил уже женихам, разорявшим мой дом!

Не сразу поверил Лаэрт, он потребовал доказательства, что действительно пред ним стоит сын его. Тогда Одиссей показал ему рубец от раны на ноге и перечислил все плодовые деревья, которые Лаэрт подарил ему еще в детстве. Заплакал от радости старик, обнял Одиссея и воскликнул:

О, великий отец Зевс! Есть еще на светлом Олимпе боги, если искупили злодеи смертью свою вину! Но я боюсь, что сюда придут все жители Итаки отомстить за смерть родных.

Но Одиссей успокоил отца и повел его в дом, где готова была уже трапеза. Там омылся Лаэрт и оделся в чистые новые одежды, а богиня Афина сделала его бодрее и моложе. Весело сели все за трапезу. В это время вернулся старый раб Долий со своими сыновьями. Войдя в дом, в изумлении остановился он, увидав за трапезой гостя, и вдруг узнал в нем Одиссея. Бросился он к нему и стал целовать Одиссею руки и ноги, призывая на него с радостью благословение богов. Весела была трапеза в доме старца Лаэрта.

Рано утром, вооружившись блестящими доспехами, щитами и копьями, Одиссей, Телемах, Эвмей и Филотий пошли к Лаэрту. Пенелопе же повелел Одиссей никуда не выходить из дворца, так как он знал, что весть о гибели женихов быстро разнесется по городу. Окутанные густым облаком, Одиссей и его спутники быстро миновали город и вышли в поле. Вскоре пришли они к дому Лаэрта, в котором жил он со своими рабами и старой служанкой. Одиссей послал своих спутников в дом и велел им приготовить трапезу, а сам пошел в сад разыскивать Лаэрта. Одиссей застал своего престарелого отца за работой. Он окапывал молодое дерево. Вся одежда Лаэрта была в заплатах, на ногах его были сандалии, голова была прикрыта шапкой из потертой козьей шкуры, а на руках надеты рукавицы. Увидав отца, заплакал Одиссей. Жалко стало ему старика, когда увидел он его одетого, словно нищий. Колебался Одиссей, как поступить ему, - сразу ли открыться отцу или же прежде скрыть, кто он, и посмотреть, узнает ли его отец.

Наконец, решил Одиссей поступить так: он подошел к отцу и, притворившись, что не знает его, стал говорить с ним, как с простым работником, и расспрашивать его, кому принадлежит сад и как зовут хозяина. Одиссей рассказал о себе вымышленную историю, выдавай себя за чужеземца, и прибавил:

Некогда принимал я гостем в доме своем Одиссея, богатыми дарами одарил я его. Теперь я пришел воспользоваться его гостеприимством. Скажи мне, действительно ли я прибыл на остров Итаку?

Крупная слеза скатилась из глаз старца Лаэрта, и он ответил:

Одиссей опять назвал себя вымышленным именем и опять заговорил об Одиссее, сказав, что уже пять лет прошло с того дня, как принимал он у себя Одиссея. Услыхав это, опечалился Лаэрт. Взял он обеими руками земли посыпал ею свою голову и громко застонал от невыносимого горя. Не мог больше смотреть Одиссей на горе отца. Он бросился к нему, заключил его в свои объятия и воскликнул:

Отец! Я твой Одиссей! По воле богов вернулся я на Итаку! Не плачь больше! Я отомстил уже женихам, разорявшим мой дом!

Не сразу поверил Лаэрт, он потребовал доказательства, что действительно пред ним стоит сын его. Тогда Одиссей показал ему рубец от раны на ноге и перечислил все плодовые деревья, которые Лаэрт подарил ему еще в детстве. Заплакал от радости старик, обнял Одиссея и воскликнул:

О, великий отец Зевс! Есть еще на светлом Олимпе боги, если искупили злодеи смертью свою вину! Но я боюсь, что сюда придут все жители Итаки отомстить за смерть родных.

Но Одиссей успокоил отца и повел его в дом, где готова была уже трапеза. Там омылся Лаэрт и оделся в чистые новые одежды, а богиня Афина сделала его бодрее и моложе. Весело сели все за трапезу. В это время вернулся старый раб Долий со своими сыновьями. Войдя в дом, в изумлении остановился он, увидав за трапезой гостя, и вдруг узнал в нем Одиссея. Бросился он к нему и стал целовать Одиссею руки и ноги, призывая на него с радостью благословение богов. Весела была трапеза в доме старца Лаэрта.